Проза тридцатилетних: почему все о ней говорят и кого читать
Книжное сообщество обсуждает «прозу тридцатилетних» уже который год: о ней спорят, ее ругают, ей восхищаются, с ней связывают стереотипы «поколения снежинок», а о некоторых ее представителях пишут диссертации и научные статьи. Но рамки направления до сих пор остаются размытыми, а многие читатели, далекие от современного литературного процесса, и вовсе не в курсе существования этого тренда.
Ксения Грициенко, литературный критик
Строго говоря, термин «прозы тридцатилетних» довольно условный: не все тридцатилетние пишут о родственных вещах и не всем, кто пишет сходную современную прозу, около тридцати. К тому же, время не стоит на месте, и через несколько лет тридцатилетними станут двадцатилетние, поэтому более корректно называть эту прозу «миллениальской» — то есть написанной теми, кто родился в промежуток между 1981 и 1996 годами. Существование самого феномена — вопрос дискуссионный, особенно учитывая, что приглашение к разговору о миллениальской прозе часто исходит из необходимости презентовать на одном мероприятии сразу несколько книг молодых авторов.
Может быть, современная проза просто помолодела?Вряд ли. Дебют в ранние 30 — скорее норма, чем исключение. И если смотреть на предыдущие поколения, что Виктор Пелевин, что Владимир Сорокин стали активно публиковаться именно в этом возрасте. Правда, сам Пелевин всячески отрекался от деления литературы на поколения — мол, так можно писателей и по весу делить. Получается, что поколений нет, но феномен есть, ведь цикличность литературного процесса не меняется.
Как только зажигаются новые звезды — любить и ругать их начинают за одно и то же, какими бы разными они ни казались.
Точно заметно одно: современные молодые писатели стали более видимыми, словно их сейчас больше, чем десять или даже пять лет назад — и это действительно так.
По данным рейтинга топ-50 Российского книжного союза, за первое полугодие 2024 года доля отечественных авторов выросла по сравнению с прошлым годом с 28% до 40%, и на это есть несколько причин.
- Во-первых, литература понемногу выходит из категории элитарного искусства и становится более открытой, книги стремятся в область поп-культурных явлений.
- Во-вторых, сказывается общий тренд на вынужденное импортозамещение — издателю гораздо выгоднее инвестировать в русскоязычного автора, чем в зарубежного.
- В-третьих, накладывается и общекультурная тенденция значимости каждого голоса, любое высказывание считается ценным — автор все реже стоит перед проблемой валидности своего мнения и опыта, а значит, все легче обретает смелость на текст.
Все миллениальские тексты счастливы и несчастливы по-своему: в них есть и объединяющее, и разъединяющее. Это и классические романы, и автофикшн, и экспериментальная проза. Как сказала в одном интервью писательница Екатерина Манойло («Отец смотрит на Запад», «Ветер уносит мертвые листья»), тоже представительница «прозы тридцатилетних»: «Пусть это не хор, но в этих голосах все же угадываются общие ноты».
ТравмаЧаще всего разговоры о «прозе тридцатилетних» идут плечом к плечу с разговорами о теме травмы в литературе: как так получилось, что все выросли и одновременно обнаружили себя травмированными? Ответ довольно простой: психотерапия. Поколение условных миллениалов — первое, которое приняло психотерапию как общую практику, и это не могло не отразиться на текстах. Герои современной прозы почти всегда раненые и рефлексирующие, автор же эти раны то латает, то препарирует — письмо само по себе может стать видом терапии, способом преодоления травмы.
В фокусе может быть не столько эмоциональное потрясение, сколько, например, физическая болезнь, ее спровоцировавшая. Например, в «Хорее» Марины Кочан героиня осмысляет опыт материнства и свои отношения с родителями через страх унаследовать генетическое заболевание, а Егана Джаббарова в книге «Руки женщин моей семьи были не для письма» через описание неврологического заболевания исследует память и национальную идентичность.
Большинство травм берут начало из детства. В какой-то момент в интернете случилось одно коллективное осознание: если человек в детстве был лишен безусловной родительской любви, всю взрослую жизнь он будет пытаться заполнить эту пустоту зависимостями, деструктивным поведением или нездоровыми отношениями. Так, роман «Мама, я съела слона» Дарьи Месроповой делится на две части, посвященные подросткам-шахматисткам. Одна девочка росла во внешне благополучной, но равнодушной семье, другая — подвергалась насилию со стороны отца. У них совершенно разный опыт, но отсутствие родительской любви привело их к схожим надломам, которые вряд ли срастутся быстро.
Современная проза меняется не только в глубину, но и в ширину: она децентрализируется и все чаще выходит за пределы Москвы и Санкт-Петербурга, наделяя голосом и Коммунар-на-Волге («Наблюдатель» Артема Сошникова), и Алтайский край («Семь способов засолки душ» Веры Богдановой). Точки на литературной карте России множатся, вместе с расширением границ появился и отчетливый тренд на деколониальность (практика преодоления культурных барьеров и европоцентристских стереотипов). Причем о других национальностях говорят в совершенно разных формах: и через серьезный феминистский автофикшн («Руки женщин моей семьи были не для письма» Еганы Джаббаровой), и через динамичную повесть о взрослении («Типа я» Ислама Ханипаева).
Хочется, конечно, сказать, что современная актуальная проза сменила гендерный оттенок: за последние десять лет появились десятки феминистских текстов, а в литературном инфополе все больше места отведено книгам, написанным женщинами. Однако неповоротливая махина литературных премий так и не сдвинулась, и в лонг-листе, например, «Большой книги» женские имена занимают от силы треть позиций. Приятное и показательное исключение — это новая номинация «Молодость» премии «Ясная Поляна», в длинном списке которого 14 из 19 книг созданы писательницами. И пока основные премии чаще чествуют писателей, которых можно скорее причислить к предыдущим поколениям, а место женщины переосмысляется, новая маскулинность еще только находится в поиске — это мужские герои, которые не могут разобраться в себе и людях («Год порно» Ильи Мамаева-Найлза), или городские невротики, шатко стоящие на ногах («Бог тревоги» Антона Секисова).
От частного к общемуОтчетливо видно, как миллениальские тексты живут здесь и сейчас и совсем редко исследуют прошлое. Если актуальный кинематограф все чаще обращается к истории, чтобы говорить о современности, проза молодых авторов скорее ищет новые форматы и подходы — например, растет интерес к жанру антиутопии («Кадавры» Алексея Поляринова и «Двести третий день зимы» Ольги Птицевой). В свою очередь язык стал более либерален, и форма ощущается скорее методом и инструментом, а не самоцелью.
Прозу тридцатилетних часто упрекают в том, что она чутка к внутреннему и глуха к внешнему, но это поверхностный срез. В действительности же современная проза если и отталкивается от частного, то лишь для того, чтобы нагляднее описать общее. Через боли героев, таких понятных и таких близких, гораздо проще увидеть системные проблемы, будь то домашнее насилие или колониальное мышление.
Современный молодой писатель — это не академик в твидовом пиджаке с заплатками на локтях и не пресловутый книжный червь, запертый в кабинете. Современный писатель ведет соцсети, регулярно гастролирует по книжным фестивалям и снимается для популярных медиа. Интеллектуальная проза стремится вырваться из подполья и занять свое место рядом с кино, сериалами и музыкой. Значит, как и актер или музыкант, писатель тоже примеряет на себя роль публичной персоны.
Надо понимать, что современная литература — это не только искусство, но еще и рынок, пусть и достаточно узкий. Писатель же в нем — не только творец, но и ремесленник, который беспокоится и о тиражах, и о промо-кампании своей книги, и об охватах в личных социальных сетях.
И здесь легко нащупать еще одну особенность: литература тридцатилетних — это живой диалог и открытая, взаимосвязанная с аудиторией среда. Иногда эта открытость может напоминать техники блогеров, потому что именно контакт с читателем, будь он реальным или виртуальным, растит аудиторию современного писателя. В пользу этого говорит и распространенность курсов писательского мастерства: от частных школ до магистерской программы ВШЭ, появившейся семь лет назад. Поколение миллениалов в том числе занимает место преподавателя и становится проводником в новый мир литературы — открытой и доступной, где как будто бы для каждого текста припасен свой читатель, а писателем имеет право называть себя каждый, нужно только желание.
Как и при любом естественном развитии рынка, на литературном оформилась новая аудитория, у которой есть своя потребительская цель — узнать себя в чужой книге. Цель, конечно, не нова, но зачем искать себя в текстах полувековой давности, если в книгах есть герои, пользующиеся теми же приложениями, ходящие по тем же улицам, слушающие ту же музыку и сталкивающиеся с теми же проблемами? Миллениальская проза старательно нащупывает тот самый голос поколения, и кажется, что он рождается именно на стыке диалога между автором и читателем.
Писатель больше не должен быть творцом, наблюдающим за миром сверху. Он должен быть таким же, как читатель.
Новая проза вдобавок стала быстрее: один дебют накладывается на другой, вслед за первым романом уже в течение того же года автор обычно выпускает второй, а в перерывах — статьи, рассказы, паблик-токи, интервью и подкасты. Литература становится медийным полем, поэтому современный писатель отлично понимает, как важно в первые несколько лет карьеры не исчезать из зоны видимости. Пока это поле только засеивается, работать, к сожалению, приходится до мозолей, попутно собирая упреки. Разумеется, не только тридцатилетние иначе смотрят на литературу — литература тоже иначе смотрит на них, и нежелание встраиваться в привычные рамки зачастую вызывает скепсис. Впрочем, кто из классических авторов не встречал сопротивление при жизни?
Что почитать из «прозы тридцатилетних»Даша Благова, «Течения»
Настя росла в южном городе, а ее заветной мечтой был журфак МГУ. Наконец поступив, она пытается найти место в глянцевой Москве десятых, заводит дружбу с Верой, однокурсницей из обеспеченной семьи, и меняет передачки родителей на кофе по цене ее дневного бюджета. Любая девушка, родившаяся в 90-х или чуть раньше, наверняка почувствует общность с героиней Благовой: если узнать себя не получится в несуразных попытках встроиться в большой город и взрослую жизнь, то получится в этой странной дружбе с Верой, отношениях на стыке зависти, восхищения и глупой конкуренции.
Ксения Буржская, «Литораль»
Ксения Буржская лучше всех современных писателей пишет о любви, возможно именно поэтому о нелюбви ей удается писать ничуть не хуже. «Литораль» — роман о том, как люди не умеют «жить жизнь» и не умеют слышать друг друга. Хуже всего слышать себя удается главной героине, внутри которой никак не могут ужиться и услышать друг друга две личности, Анна и Хлоя. В Хлое Анна ищет спасение от мрака и рутины, но Хлоя может предложить только одно решение — алкоголь.
Светлана Павлова, «Голод»
Обаятельный текст о совсем не обаятельной болезни — расстройстве пищевого поведения. Сотрудница креативного агентства живет узнаваемую жизнь: платит по ипотеке, сидит в дейтинговых приложениях и заказывает еду в московских ресторанах — и с этой едой у нее складываются деструктивные отношения. Чтобы полюбить других, ей сперва нужно научиться любить себя, и этот путь Павлова описывает и смешно, и драматично, а главное — очень знакомо.
Егана Джаббарова, «Руки женщин моей семьи были не для письма»
Текст Джаббаровой — возможно первый оформленный русскоязычный текст, который можно отнести к жанру деколониального письма. Главная героиня родилась в азербайджанской семье, где все подчинено традиционному укладу, а жизнь женщины крутится вокруг замужества. Каждая из глав книги названа по частям тела — формальным поводам рассказать больше о женщинах семьи героини и о ней самой, а главное — о неврологической болезни героини, мышечной дистонии неизвестного происхождения. В итоге получился компактный, но насыщенный текст о месте женщины в патриархальном обществе, болезни и телесности.
Илья Мамаев-Найлз, «Год порно»
«Год порно» — тот самый образец новой маскулинности в прозе, причем это роман, фактически лишенный классического нарратива. Марк живет в Йошкар-Оле и работает переводчиком субтитров для порно, в его жизни почти ничего не случается, а если случается, то как-то скомканно: отношения с родителями не строятся, работа не спорится, литературные интересы никто не разделяет, и даже секс выходит неловкий, совсем не такой, как на экране. Благодаря этой бессюжетности Мамаеву-Найлзу удается изобразить пресловутый «портрет поколения» — ведь настоящая жизнь едва ли поддается законам сторителлинга.
Вера Богданова, «Сезон отравленных плодов»
«Сезон отравленных плодов» — фактически любовный роман, история запретной любви двоюродных брата и сестры, Ильи и Жени, разворачивающейся на фоне семейных трагедий, алкоголизма и домашнего насилия. Но через историю одних отношений Вера Богданова фиксирует сразу три десятилетия: герои растут в 90-е, взрослеют в нулевые и осознают себя уже в десятых. Вот только во взрослую жизнь они приходят не столько с опытом, сколько с выученной беспомощностью.
Екатерина Манойло, «Отец смотрит на запад»
Катя все время находится где-то между: между Россией и Казахстаном, между русской матерью и казахским отцом, между родным поселком и московским человейником. В своем дебютном романе Манойло рассказывает одну из сотен историй, о которых страшно читать. И уж тем более страшно признавать, что настоящая жизнь к своим героям порой относится более жестоко, чем автор. Семья Кати прошла через смерти и лишения, и по всем законам жанра Кате этот путь придется повторить.
Евгения Некрасова, «Кожа»
Хоуп — темнокожая рабыня, Домна — русская крепостная. Их разделяют тысячи километров суши и океанов, истории Хоуп и Домны развиваются параллельно, но однажды они, жертвы системного и систематического насилия, встречаются и обнаруживают, что могут меняться кожей. Через магический реализм Некрасова рассказывает о несвободе, исторической травме и повседневной жестокости, сопровождавшем человечество на протяжении веков — причем сравнивая на первый взгляд казалось бы несравнимые сюжеты.
Антон Секисов, «Бог тревоги»
Автофикциональный роман о Петербурге и двойничестве, иронично продолжающий традиции классической русской литературы: от Николая Гоголя до Андрея Белого. Молодой литератор переезжает из Москвы в Петербург и теряется в его мистической атмосфере — теряется так глубоко, что однажды обнаруживает в интернете фотографию собственной могилы.
Марина Кочан, «Хорея»
«Хорея» — автофикшн о болезни, которая еще не случилась. Главной героине около 30, она беременна и случайно узнает о существовании хореи Гентингтона, симптомы которой совпадают с симптомами болезни ее погибшего восемь лет назад отца. Из знания вырастает тревога и за себя, и за своего еще не рожденного сына. Хорея в книге Кочан — это не только болезнь, но и метафора письма. Болезнь в средневековых документах называли «пляской святого Витта», для которой характерны отрывистые, эмоциональные, скачущие движения. Таким получился и текст «Хореи»: фрагментарным, хаотичным и близким к первобытному танцу.